Возвращаясь от Глеба, Денис протрезвел, влажная нательная фуфайка остыла. Сейчас его трясло. От благородного шотландского послевкусия во рту осталась только горечь. Как говорила мама: «Во рту – кака, голова – бяка».

– Я простой человек, – добродушно басил Харч. – Я делаю вещи.

– Простые? – осведомлялся Торч, изображающий рафинированного вырожденца при деньгах.

– Разные. Могу простые, могу сложные. Какие надо, такие и делаю.

– А, допустим, вертолет-кабриолет сделаете?

– Можно, – подумав, отвечал Харч. – Только мне не надо.

Бывало, они переигрывали, давали чрезмерно грубый буфф, но иногда достигали высот мастерства, и вдобавок сами писали свои репризы; сосед Дениса сидел напрягшись и азартно ожидал момента, чтобы расхохотаться.

– А, так вы делаете только то, что ВАМ надо? – разочарованно тянет Торч.

– Не, зачем?.. Если надо не мне, а тебе – я тоже могу. Тебе надо?

– Как вам объяснить… – мялся Торч. – Не просто «надо». Вертолет-кабриолет совершенно необходим… Обязателен… Это, так сказать, вопрос самоидентификации… Непременный элемент имиджа…

– Короче говоря, надо?

– Очень надо! – вибрирует Торч. – Очень!

Харч вразвалку исчезает за кулисами. Раздается страшный грохот, публика смеется; на сцене появляется рояль.

– Это что? – озадачен Торч.

– А тебе что было надо?

– Вертолет-кабриолет!

– Вот, он и есть, – Харч ухмыляется. – Сюда смотри: вот так вертишь, так летаешь. Теперь сюда смотри: вот так делаешь – оп! Крыши нет – кабриолет.

– А это что? – визжит Торч. – Табурет? Мне надо кресло! Мягкое!

– Да? – Харч чешет в затылке. – Ты б сказал заранее, что надо с креслом. Я ж не знал, что тебе надо. Мне, например, кресла не надо. Мне табуреточки хватило бы…

Публика валится со стульев, сосед Дениса икает от восторга.

– А это? – продолжает Торч. – Педали? Где мотор?

– А оно тебе надо?

– А вам что, надо вертолет с педалями?

Харч пожимает квадратными плечами.

– А мне не надо ни с педалями, ни без педалей.

Публика рыдает от хохота. Женщины визжат.

– А это? – Торч указывает на клавиши.

Огромный Харч неловко тычет мизинцем в до-минор третьей октавы.

– Это, – говорит он, – чтоб вот так делать.

Садится за рояль, кое-как играет «собачий вальс».

– А еще говорите, вы простой человек! – восклицает Торч.

– А что тут сложного? – удивляется Харч, бросает пальцы на клавиши и с изумительным мастерством исполняет начало Первого фортепианного концерта Чайковского.

Оба гения сцены были великолепными акробатами, знали по десятку языков, включая хинди и латынь; играли на всех музыкальных инструментах, включая ситар и шотландский рожок. Обоим было за шестьдесят.

Когда-то они назывались «Хлеб и Зрелища», но потом перевели свои сценические имена на язык, понятный простому народу.

Денис видел эту их репризу много раз и не смеялся. Озноб то пропадал, то возвращался. В ушах свистело. Бугристое, изумрудно-графитовое тело зародыша до сих пор стояло перед глазами. Странные приливы нежности сменялись отвращением. Люди вокруг надрывались от смеха, вытирали слезы. Женщины прятали лица в ладони, рьяно обмахивались программками, напечатанными на дешевой серой бумаге, изготовленной с применением новейших сберегательных технологий. Пахло пивом, дегтем, жареными семечками, духами, луком, смазными сапогами, горелыми спичками, сырыми тряпками. Сквозняк шевелил укрепленный над сценой баннер с рекламой спонсора концерта – корпорации «Русский литий». Торч и Харч работали, двигались, жестикулировали, рифмовали великое и ничтожное. Складывали лица в невероятные гримасы. Держали зал. С их лбов летели капли пота. Зал наслаждался, дышал, дымил папиросами, блестел сотнями глаз. Все это можно было прекратить одним слабым движением руки.

Плеснув на шершавую кожу семени стебля несколько ложек обыкновенной воды.

Постник утверждал, что достаточно капнуть из пипетки.

Таня не плакала, не заламывала рук, – но с ее лица, пока она рассказывала Денису о событиях последних месяцев, не сходило особенное, чисто женское выражение обескураженности. Глеб давно не жил с нею. В декабре стал пропадать, не ночевал дома по двое-трое суток. Потом признался, что завел себе новое жилье. В какой башне, на каком уровне – сказать не может. Мещанские подозрения о появлении новой бабы Таня быстро отмела: Студеникин меньше всего походил на влюбленного самца. Похудел, посуровел, стал много пить, вонял носками, одевался в черное рванье, как пролетарий с консервного завода. Зато купил ей две шубы. Будь они прокляты. Весь бизнес перепоручил Хоботу, но денег стало даже как будто больше. Говорил, что есть проблемы, что надо отсидеться. Приходил по ночам, бесшумно, на два-три часа, но если в январе еще пытался романтически обыгрывать свои воровские визиты, цветы носил и милые подарки, обещал разобраться с неприятностями за несколько дней, просил понять и немного потерпеть, то уже в феврале стал возникать, как бледное привидение, едва раз в неделю, все время под кайфом; приходил даже не за сексом, а неизвестно зачем, бормотал бессвязное, хихикал, оставлял огромную сумму в червонцах и растворялся в воздухе, как некий спивающийся ниндзя. В марте стало хуже, Глеб пришел только однажды, накричал, попрекнул шубами и богатой жратвой, отымел яростно и бездарно, а на прощание сказал, что хочет видеть Дениса.

– Скажи ему: «второй схрон». Пусть вспомнит. А не вспомнит – обойдусь без него.

Она его не любит уже, понял тогда Денис. Она, может быть, никогда не любила Глеба Студеникина. Она, может быть, вообще никого никогда не любила. Предпочитала, чтобы любили ее. А если не любили – хотя бы обеспечивали растущие потребности. Или идеальный вариант: чтобы и то и другое. И любовь, и потребности.

Но Денису было все равно, кого она любит или не любит. Он был готов принять ее всякую. Плохую, хорошую, с потребностями и без. Чтобы забыть Таню, он всю зиму ходил только на слом и в университет, он сдал зимнюю сессию на высшие баллы, а если кончались деньги – звонил Хоботу, загружал рюкзак всяким дерьмом и тащил на сотый уровень, в логово какого-нибудь наглухо сторчавшегося мастурбатора; получал свои червонцы, покупал матери цереброн, мясо, фрукты – и опять шел перетаскивать обломки, превращать в пыль старую жизнь, жевать безбожно пересоленную рыбу, слушать хохот семнадцатилетних девчонок, вдыхать запах секреции, рвущийся из-под драных вязаных кофт.

Он даже с Вовочкой подружился. Приспособился выслушивать жалобы о том, как и насколько все прогнило. А с матерью, наоборот, вообще почти не разговаривал. Точнее, это она, видя его состояние, дала сыну возможность побыть в эмоциональной пустоте, наедине с самим собой.

Умная мать – это первое счастье мужчины; умная жена – это второе счастье мужчины; если мужчина, имея два счастья, ищет третье – он глупый сын умной матери и глупый муж умной жены. Так написано в старой книге «Бледные люди». Денис прочел ее в пятнадцать лет и с тех пор перечитывает каждый год.

…Торч и Харч взвинтили темп, их репризы стали короче, злее и умнее – они разогрели зал и теперь делали с людьми что хотели.

– Вам хорошо, – высоким голосом тянул Торч. – Вы простой человек.

Харч, ковыряя в зубах, ухмылялся.

– А ты что, сложный?

Торч изображал приезжего из-под Купола. Пародийно обыгрывал акцент обитателя Новой Москвы.

– Ну… У нас все сложнее. Гораздо. А у вас хорошо. Просто.

– Оставайся, тут люди нужны.

– У вас холодно.

– Зато просто. Махаешь лопатой – тепло. Не махаешь – холодно.

– А без лопаты можно?

Харч разводит руками.

– Можно, но сложно. Проще с лопатой, чем без нее.

Публика гудит. Уже не хохочет, но бурно аплодирует. Новых москвичей – азиатов – тут не любят.

Если Глеб до сих пор жив – значит, Хобот его не выдал. Значит, только двое знают о существовании зародыша: Глеб Студеникин и Денис Герц. Значит, от каждого из них зависит судьба другого. И судьба самого зародыша. И может быть – как бы помпезно и странно это ни звучало, – судьба миллионов людей. Всех людей.